III
Весною попадья забеременела, целое лето не пила, и в доме о. Василия воцарился
тихий и радостный покой. По-прежнему незримый враг наносил удары: то сдох двенадцатипудовый
боров, приготовленный для продажи; то у Насти пошли по всему телу какие-то лишаи
и не поддавались лечению, — но все это выносилось легко, и попадья в тайниках
души даже радовалась: она все еще сомневалась в своем великом счастье, и все
эти неприятности казались ей платою за него. Казалось, что если сдохнет дорогой
боров, поболеет Настя и произойдет другое печальное, то будущего сына ее никто
не осмелится тронуть и обидеть. А за него не только дом и Настю, но и себя,
и душу свою отдала бы она с радостью тому невидимому и беспощадному, кто требовал
неустанных жертв.
Она похорошела, перестала бояться Ивана Порфирыча и в церкви, идя на свое место,
гордо выпячивала округлившийся живот и бросала на людей смелые, самоуверенные
взгляды. Чтобы как-нибудь не повредить ребенку, она перестала работать тяжелую
домашнюю работу и целые дни проводила в соседнем казенном лесу, собирая грибы.
Она очень боялась родов и по грибам загадывала, будут они благополучны или нет:
большею частью выходило, что будут благополучны. Иногда среди прошлогодней слежавшейся
листвы, темной и пахучей, под непроницаемым зеленым сводом высоких ветвей, она
отыскивала семейку белых грибов; они тесно прижимались друг к другу и, темноголовые,
наивные, казались ей похожими на маленьких детей и вызывали острую нежность
и умиление. С той особенной, правдивой улыбкою, какая бывает у людей, когда
у них хорошие мысли и они одни, она осторожно раскапывала вокруг корней волокнистую,
серо-пепельную землю, садилась около грибов и долго любовалась ими, немного
бледная от зеленых теней леса, но красивая, спокойная и добрая. Потом опять
шла развалистой и осторожною походкой беременной женщины, и густой лес, в котором
прятались маленькие грибки, казался ей живым, умным и ласковым. Один раз она
захватила с собою Настю, но та прыгала, шумела, рыскала среди кустов, как развеселившийся
волчонок, и мешала попадье думать, — и больше она ее не брала.
И зима проходила хорошо и спокойно. По вечерам попадья шила маленькие распашонки
и свивальники, задумчиво расправляя материю белыми пальцами, озаренными ярким
светом лампы. Она расправляла и разглаживала рукою мягкую ткань, точно ласкала
ее, и думала что-то свое, особенное, материнское, и в голубой тени абажура красивое
лицо ее казалось попу освещенным изнутри каким-то мягким м нежным светом. Боясь
неосторожным движением спугнуть ее прекрасную и радостную думу, о. Василий тихо
расхаживал по комнате, и ноги его в мягких туфлях ступали неслышно и нежно.
Он посматривал то на уютную комнату, добрую и приятную, как друг, то на жену,
и все было хорошо, как у людей, и от всего исходил радостный и глубокий покой.
И душа его тихо улыбалась, и он не замечал и не знал, что во лбу его, где-то
между бровями, безмолвно пролегает прозрачная тень великой скорби. Ибо и в эти
дни покоя и отдыха над жизнью его тяготел суровый и загадочный рок.
На крещенье, ночью, попадья благополучно разрешилась от бремени мальчиком,
и нарекли его Василием. Была у него большая голова и тоненькие ножки и что-то
странно-тупое и бессмысленное в неподвижном взгляде округлых глаз. Три года
провели поп и попадья в страхе, сомнениях и надежде, и через три года ясно стало,
что новый Вася родился идиотом.
В безумии зачатый, безумным явился он на свет.
|