Х
Все долгие зимние вечера о. Василий проводил вдвоем с идиотом, как в одну скорлупу
заключенный вместе с ним в белую клетку сосновых стен и потолка.
От прошлого он сохранил любовь к яркому свету — и на столе, нагревая комнату,
белым огнем пылала большая лампа с пузатым стеклом. Замерзшие окна,
запушенные инеем, светлели под огнем и искрились, были непроницаемы,
как стены, и отделяли людей от серой ночи. Безграничным кольцом она
облегала дом, давила на него сверху, искала отверстия, куда бы пропустить
свой серый коготь, и не находила. Она бесновалась у дверей, мертвыми
руками ощупывала стены, дышала холодом, с гневом поднимала мириады сухих,
злобных снежинок и бросала их с размаху в стекла, — а потом, бесноватая,
отбегала в поле, кувыркалась, пела и плашмя бросалась на снег, крестообразно
обнимая закоченевшую землю. Потом поднималась, садилась на корточки
и долго и тихо смотрела на освещенные окна, поскрипывая зубами. И снова
с визгом бросалась на дом, выла в трубе голодным воем ненасытимой злобы
и тоски и обманывала: у нее не было детей, она сожрала их и схоронила
в поле, в поле...
— Метель, — говорил о. Василий, прислушиваясь, и снова опускал глаза на книгу.
Она нашла. Огонь большой лампы проточил кружок в пушистой броне, и заблестело
мокрое стекло, и снаружи она прильнула к нему серым бесцветным глазом. Их двое,
двое, двое... Ободранные голые стены с блестящими капельками янтарной смолы,
сияющая пустота воздуха н люди. Их двое.
Склонив маленький и тесный череп, идиот клеил из картона коробочки: мазал клеем,
держа кисть за кончик длинной ручки, и резал бумагу, и каждый лязг ножниц отчетливо
и громко разносился по пустому дому. Коробочки выходили плохие, кривобокие,
грязные, с торчащей и отклеивающейся бумагой, но он не знал этого и продолжал
работать. Изредка он поднимал голову и неподвижным взглядом из-под узких звериных
век смотрел в освещенное пространство комнаты. Там толклись, метались и кружились
звуки. Шуршание, шорох, треск, протяжный вздох. Они вились над ним, паутиной
пробегали по лицу и входили в голову — шуршание, шорох и протяжные, длительные
вздохи. А человек против него был неподвижен и молчал.
— Бах! — стреляло высыхающее дерево, и, вздрогнув, о. Василий отрывал глаза
от белых страниц. И тогда видел он и голые стены, и запущенные окна, и серый
глаз ночи, и идиота, застывшего с ножницами в руках. Мелькало все, как видение
— и снова перед опущенными глазами развертывался непостижимый мир чудесного,
мир любви, мир кроткой жалости и прекрасной жертвы.
— Па-па, — бормотал идиот недавно узнанное слово и исподлобья сердито и тревожно
смотрел на отца.
Но человек не слышал и молчал, и вдохновенным было светлое лицо его. Он грезил
дивными грезами светлого, как солнце, безумия; он верил — верою тех мучеников,
что всходили на костер, как на радостное ложе, и умирали, славословя. И любил
он — могучей, несдержанной любовью властелина, того, кто повелевает над жизнью
и смертью и не знает мук трагического бессилия человеческой любви. Радость,
радость, радость!
— Па-па! Па-па! — еще раз пробормотал идиот, но не получил ответа и снова взялся
за ножницы. Но скоро бросил их — и, уставившись неподвижными глазами, оттопырив
большие уши, терпеливо ловил бегающие звуки. Шипение и шорох, визг и свист.
И хохот. Она играла. Она садилась на бревна покинутого сруба, качалась н бахалась
в снег, и тихо кралась в угол, и рыла там могилу для чужих, для чужих. И пела:
для чужих, для чужих. И с радостью взметывала вверх и раскидывала широкие серые
крылья, высматривая; камнем падала вниз и, кружась, проносилась в темные окна
заиндевевшего сруба, с визгом и свистом. За снежинками гонялась она, — и, бледные
от страха, вытянувшись вперед, они молчаливо бежали.
— Па-па! — громко кричал идиот. — Па-па!
Человек слышит и поднимает голову — с длинными исседа-черными волосами, как
метель и ночь обволакивающими лицо. На минуту перед ним встают голые стены,
и злобно-испуганное лицо идиота, и визг разыгравшейся вьюги — и наполняют душу
его мучительным восторгом. Свершается — свершилось!
— Ну, что, Василий? Чего не клеишь — клей!
— Па-па!
— Что волнуешься? Метель? Да, да. Метель.
О. Василий прильнул к стеклу — глаз в глаз с серою ночью — и смотрит. И шепчет
с ужасом.
— Отчего он не звонит? Что, если кто-нибудь блуждает в поле?
Она плачет:. в поле, в поле, в поле!..
— Погоди, Василий. Я схожу к Никону. Я сейчас вернусь.
— Па-па!
Дверь хлопает, впуская звуки. Они жмутся у дверей, — но там нет никого. Светло
и пусто. Один за другим они крадутся к идиоту — по полу, по потолку, по стенам,
— заглядывают в его звериные глаза, шепчутся, смеются и начинают играть. Все
веселее, все резвее. Они гоняются, прыгают и падают; что-то делают в соседней
темной комнате, дерутся и плачут. Нет никого. Светло и пусто. Нет никого.
— Во-о-м! — откуда-то сверху падает первый тяжелый удар колокола и разгоняет
маленькие испуганные звуки. — Во-о-м! — падает второй, глухой, вязкий и разорванный,
точно захватило ветром широкую пасть колокола, он задохнулся и стонет.
Убежали маленькие звуки.
— Вот и я! — говорит о. Василий. Он весь белый и дрожит. Тугие красные пальцы
никак не могут перевернуть белой страницы. Он дует на них, трет одну о другую,
и снова шуршат тихо страницы, и все исчезает: голые стены, отвратительная маска
идиота и равномерные, глухие звуки колокола. Снова безумным восторгом горит
его лицо. Радость, радость!
— Бо-о-ом!
Она играет с колоколом. Она ловит его гулкие, толстые звуки, обвивает их шипением
и свистом, рвет, разбрасывает — тяжело катит их в поле, зарывает в снег и прислушивается,
склонив голову набок. И снова бежит навстречу новым звукам, неутомимая, злая
и такая хитрая, как бес.
— Па-па! — кричит идиот и бросает на пол звякнувшие ножницы.
— Ну, что?.. Ну, успокойся.
— Па-па!
Молчание в комнате, свист и злое шипение метели и вязкие, глухие удары. Идиот
туго ворочает головой, и тоненькие, безжизненные ноги его с согнутыми пальцами
и нежной, не знающей земли подошвой слабо шевелятся, бессильно порываясь к бегу.
И зовет:
— Па-па!
— Ну хорошо. Перестань. Слушай, что я прочту тебе.
О. Василий перевернул назад страницу и начал строгим и важным голосом, как
в церкви:
— «И, проходя, увидел человека, слепого от рождения...»
Он поднял руку и, бледнея, взглянул на Васю.
— Понимаешь! Слепого от рождения. Никогда не видел солнца, ни лиц друзей и
близких. Явился в жизнь — и тьма объяла его. Бедный человек! Слепой человек!
Голос попа звучит крепкою верою и восторгом насытившейся жалости. Он молчит
и смотрит тихо, улыбающимся взглядом, точно не хочет он расстаться с этим бедным
человеком, который был слеп от рождения, не видел лица друга и не думал, как
близка к нему божественная милость. Милость — и жалость, и жалость!..
— Бо-о-м!
— Ну, слушай же, сын. «Ученики его спросили у него: «Равви, кто согрешил: он
или родители его, что родился слепым?» Иисус отвечал: «Не согрешили ни он, ни
родители его, но это для того, чтобы на нем явилось дело божие».
Крепчает голос попа и наполняет всю обнаженную комнату своими раскатами. И
его широкие звуки пронизывают тихое шипение, и шорох, и свист, и растянутый,
разорванный, блуждающий гул задохнувшегося колокола. Идиоту весело от огненного
голоса, от блестящих глаз, от шума, свиста и гула. Он хлопает себя по оттопыренным
ушам, мычит, и густая слюна двумя грязными рукавами ползет по низкому подбородку.
— Па-па! Па-па!
— Слушай, слушай. «Мне должно делать дела пославшего меня, доколе есть день;
приходит ночь, когда никто не может делать». — «Доколе я в мире — я свет миру».
Во веки веков, во веки веков! — посылает он в ночь и метель страстные торжествующие
крики. — Во веки веков!
Зовет блуждающих колокол, и в бессилии плачет его старый, надорванный голос.
И она качается на его черных слепых звуках и поет: их двое, двое, двое! И к
дому мчится, колотится в его двери и окна и воет: их двое, их двое!
И о. Василий смутно слышит ее и сурово спрашивает идиота:
— Ты что бурчишь там?
Но идиот молчит, и, еще раз с недоверием взглянув на него, о. Василий продолжает:
— «Я свет миру. Сказав это, он плюнул на землю, сделал брение из плюновения
и помазал брением глаза слепому — и сказал ему: «Пойди умойся в купальне Силоам»
(что значит посланный). Он пошел и умылся и вернулся зрячим».
— Зрячим, — Вася, зрячим! — грозно крикнул поп и, сорвавшись с места, быстро
заходил по комнате. Потом остановился посреди ее и возопил:
— Верую, господи! Верую!
И тихо стало. И громкий скачущий хохот прорвал тишину, ударил в спину попа
— и со страхом он обернулся.
— Ты что? — испуганно спросил он, отступая.
идиот смеялся. Бессмысленный зловещий смех разодрал до ушей неподвижную огромную
маску, и в широкое отверстие рта неудержимо рвался странно-пустой, прыгающий
хохот: «Гу-гу-гу! Гу-гу-гу!»
|